ткрытие памятника Пушкину в Москве состоялось 6 июня 1880 года. Известный монумент работы А.М.Опекушина означал свершение двадцатилетних ожиданий русского народа, который начал сбор денег на памятник великому поэту в 1862 г. Комитет по созданию памятника (в него входили, в числе прочих, и воспитанники Царскосельского лицея) принял решение установить скульптуру не в Царском Селе, как это было первоначально задумано, и не в северной столице, богатой мемориалами и - что было немаловажно для членов комитета - официально-парадной, а в Москве, на родине поэта.
Памятник занял середину Страстной площади и одновременно обозначил центр первопрестольного града. Впечатление, которое производила бронзовая фигура поэта на москвичей 1880-х годов, было, по-видимому, гораздо глубже, чем впечатление наших современников: двух-трехэтажная Москва «расступалась» перед Пушкиным. На том месте, где сейчас находится кинотеатр «Россия», 120 лет назад раскинулся Страстной монастырь (разрушенный в связи с реконструкцией Москвы в 1937 году). Памятник Пушкину в окружении «сорока сороков» московских церквей; непосредственное соседство изваяния поэта и крестов Страстного монастыря - создавали в сознании (и закладывали в подсознание) человека прошлого столетия едва ли не мистический образ богоравного поэта-пророка. В этом сакральном образе-символе были сведены воедино идеи православного добротолюбия и поэтического служения Христу и народу. Смысловые перспективы такого сопряжения вели к историософскому восприятию пушкинского творчества - открытие Пушкина как воплощенного движения русской идеи суждено было сделать Ф.М.Достоевскому. Достоевскому удалось предопределить прочтение Пушкина как органического мыслителя и всемирного поэта - и по пути, указанному Достоевским, развивалась пушкинистика последующих поколений.
В 1880 году современники пушкинских торжеств ожидали разрешения главного вопроса: прошло более сорока лет после кончины поэта, и нужно было вернуть Пушкина в живой историко-литературный контекст - извлечь пушкинское в послепушкинской литературе (после статей Белинского о Пушкине, написанных в 1843-1846 годах, установился взгляд на поэта как на завершенное и закрытое литературное явление); возникла необходимость определить место поэта в родной словесности и мировой литературе.
Гуманитарные задачи, возложенные на участников торжеств, исключали «мундирность», официозность празднования. И московский генерал-губернатор князь В.А.Долгоруков, и чиновник Министерства народного просвещения А.А.Сабуров, и принц Ольденбургский (немало порадевший, наряду с Долгоруковым и городским головою Ляминым, о воздвижении памятника) только присутствовали, однако речей не произносили.
Празднества проходили под эгидой Общества любителей российской словесности, и главным событием церемонии открытия монумента объявлялись двухдневные заседания Общества, на которые пригласили действительно цвет тогдашней (отнюдь не скудной на блестящие имена) словесности. На праздник прибыли И.С.Тургенев, Д.В.Григорович, Ф.М.Достоевский (которому довелось сыграть главную роль в этом поистине всенародном действе), А.Н.Майков, А.Н.Плещеев, А.А.Потехин; присутствовали там литераторы-москвичи А.Ф.Писемский, А.Н.Островский и И.С.Аксаков. Отказались от участия в празднестве И.А.Гончаров (сославшийся на болезнь), М.Е.Салтыков-Щедрин (посетовавший на то, что затеяно очередное помпезно-либеральное мероприятие) и Л.Н.Толстой (укоривший участников торжества в неуместности обильных парадных обедов в то время, когда русская деревня голодает)[1].
Несмотря на декларированный нейтрально-литературный характер праздника, реальный его характер приобретал еще до начала торжеств черты напряженной схватки. Ожидалось ристалище, показательная битва двух общественно-политических сил (групп): либерально-западнической (в Москве эту группу возглавлял профессор-историк Максим Максимович Ковалевский) и славянофильской (ее представлял в составе организаторов торжеств тогдашний председатель Общества любителей российской словесности Сергей Андреевич Юрьев). Первые в качестве своего знамени подразумевали И.С.Тургенева, вторые - приглашенного на праздник Ф.М.Достоевского и москвича, редактора газет «День» (1861-1865) и «Русь» (1880-1886) - старейшего славянофила И.С.Аксакова.
О том, что праздник непременно выльется в чреватое неожиданностями идеологическое противостояние двух общественных групп, Ф.М.Достоевский сообщал жене в письме от 5 июня: «...Любезно подбежал Тургенев. Другие партии либеральные, между ними Плещеев и даже хромой Языков, относятся сдержанно и как бы высокомерно: дескать, ты ретроград, а мы-то либералы. И вообще здесь уже начинается полный раздор. Боюсь, что из-за направлений во все эти дни, пожалуй, передерутся» (30, кн.1, 180).
Вторит писателю и тогдашний корреспондент «Отечественных записок» Глеб Успенский. В своем очерке «Праздник Пушкина» известный публицист рассуждает: «Мирное торжество! Торжество в честь человека, который знаменит тем, что писал стихи, повести - когда это видывали мы все... когда это видывала Москва? <...> Как известно, «сербские» черты (всеобщее воодушевление во всех сословиях русского общества, связанное в 1876-1877 годы с освободительной борьбой южных славян - Л.С.) явлений из русской жизни помимо дружного соединения разнородных элементов на деле, ... имеют еще и другую, не менее характерную сторону, именно: дружно и восторженно соединенные неведомым делом элементы стремятся в то же время, каждый в отдельности, проявить свою индивидуальность в высочайшей степени, довести ее до последних границ возможного»[2].
Регламент празднеств предусматривал утренние заседания Общества любителей российской словесности (7 и 8 июня), затем - торжественные обеды и к исходу дня - проведение литературно-музыкальных вечеров, на которых тогдашние лучшие беллетристы читали произведения великого поэта (три вечера - с 6 по 8 июня).
6 июня состоялся первый литературно-музыкальный вечер. На этом вечере Тургенев декламировал «Вновь я посетил...» и «Тучу», а Достоевский, вместо задуманных им первоначально к прочтению монолога из «Скупого рыцаря» и тютчевского стихотворения на смерть Пушкина, прочел монолог Пимена из трагедии «Борис Годунов». Такая замена была неслучайной (знаковой) для Достоевского и приготовляла публику к восприятию пушкинского историзма - одной из смысловых составляющих произнесенной через день речи Достоевского. Необычайное историческое чутье Пушкина и его способность прозревать будущее - как, впрочем, и отдавать должное прошлому, - обозначилось и в размышлениях летописца из «Бориса Годунова»:
- Еще одно, последнее сказанье -
- И летопись окончена моя,
- Исполнен долг, завещанный от бога
- Мне, грешному...
Достоевский, завершивший в 1880 году свой последний художнический труд - роман «Братья Карамазовы», - соотносил свое мирочувствование с пушкинским. Достоевский создал летопись второй половины века и воспроизвел катастрофичность мышления человека той эпохи, равно как Пушкин исследовал взаимосвязь судьбы человеческой с судьбою народа в Смутное время. Автор «Бориса Годунова» объяснял характер летописца в условно названном пушкинистами «Письме к издателю «Московского вестника»: «Характер Пимена не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в наших старинных летописях: простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе мудрое, усердие, можно сказать набожное, к власти царя, данной ему богом, совершенное отсутствие суетности, пристрастия - дышат в сих драгоценных памятниках времен минувших, между коими озлобленная летопись князя Курбского отличается от прочих летописей, как бурная жизнь Иоаннова изгнанника отличалась от смиренной жизни безмятежных иноков. Мне казалось, что сей характер все вместе нов и знаком для русского сердца ...»[3].
Вечером 8 июня, уже после триумфального произнесения своей речи, Достоевский прочтет «Сказку о медведихе» и «Пророка», связав воедино еще два смысловых узла своей трактовки Пушкина - народность и способность к историческому прозрению.
В письме к А.Г.Достоевской от 7 июня (в полночь), накануне произнесения своей сразу ставшей знаменитой речи, Ф.М.Достоевский описывает литературно-музыкальный вечер 6 июня: «Приняли меня прекрасно, долго не давали читать, все вызывали, после чтения же вызвали 3 раза. Но Тургенева, который сам прескверно прочел, вызывали больше меня. За кулисами (огромное место в темноте) я заметил до сотни молодых людей, оравших в исступлении, когда входил Тургенев. Мне сейчас подумалось, что это клакеры, ... посаженные Ковалевским. Так и вышло: сегодня, ввиду этой клаки, на утреннем чтении речей Иван Аксаков отказался читать свою речь после Тургенева (в которой тот унизил Пушкина, отняв у него название национального поэта), объяснив мне, что клакеры заготовлены уже давно и посажены нарочно Ковалевским (все его студенты и все западники), чтоб выставить Тургенева как шефа их направления, а нас унизить, если мы против них пойдем» (30, кн.1, 182).
Скорее всего, Ф.М.Достоевский, все эти дни находившийся в состоянии нервного напряжения (в том же письме от 7 июня он высказывает опасение: «Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка». - 30, кн.1, 183), драматизировал ситуацию. Отказ Аксакова произносить свое слово после тургеневского был вызван не столько тем, что интерпретация пушкинского творчества, которую предложил Тургенев, была столь бурно поддержана, сколько тем, что заседание чрезмерно затянулось. Сам Аксаков объясняет это в письме от 14 июня: «Я должен был, по программе, читать ... после председателя (С.А.Юрьева - Л.С.) и Тургенева. найдено было, однако ж, необходимым прочесть <...> поздравительные телеграммы и приветствия <...> а также выслушать адресы <...> . Затем, учтивости ради, я согласился пустить вперед и Грота Якова Карловича[4] <...> Пустили также вперед и поэтов, Майкова и Полонского <...> Затем читал Тургенев <...> Наконец дошла очередь и до меня, но уже в 5-м часу: утомленная донельзя публика начинала расходиться, и я предложил отложить чтение моей речи до другого дня» (Цит. по: 30, кн.1, 354).
Обратим внимание на временную отдаленность событий того дня от момента аксаковского изложения о них: письмо составлено через неделю, 14 июня. Возможно, известный публицист «протоколировал» литературное заседание от 7 июня в Московском Благородном собрании с тем, чтобы донести порядок того памятного дня до потомков, и «снимал» эмоциональные напластования с событий.
Ф.М.Достоевский, готовясь к произнесению своей речи, действительно волновался и мог воспринимать события эмоционально ярко: «Аня, пишу тебе, а еще речь не просмотрена окончательно. <...> Все зависит от произведенного эффекта. Долго жил, денег вышло довольно, но зато заложен фундамент будущего. Надо еще речь исправить, белье к завтрему приготовить» (30, кн.1, 183). Эти слова в письме к А.Г.Достоевской предваряют уже цитированное опасение писателя о завтрашнем дебюте и о возможном припадке.
Что могло насторожить гениального интерпретатора пушкинского творчества в речи Тургенева? Достоевский сожалеет о том, что Тургенев «унизил Пушкина, отняв у него название национального поэта» (30, кн.1, 182).
И.С.Тургенев рассматривает народность и «национальность» творчества как низшую и высшую (наивысшей является всемирность) ступени национального самосознания: «Заметим кстати, что выставлять лозунг народности в художестве, поэзии, литературе свойственно только племенам слабым, еще не созревшим или же находящимся в порабощенном, угнетенном состоянии. Поэзия их должна служить ... сбережению их существования. Слава богу, Россия не находится в подобных условиях; она не слаба и не порабощена другому племени»[5].
Пушкин, утверждает оратор, - народно-национальный, но не всемирно-национальный поэт: «Да, Пушкин был центральный художник, человек, близко стоящий к самому средоточию русской жизни. Этому его свойству должно приписать и ту мощную силу самобытного присвоения чужих форм, которую сами иностранцы признают за нами, правда, под несколько пренебрежительным именем способности к «ассимиляции». <...> Но можем ли мы по праву назвать Пушкина национальным поэтом в смысле всемирного (эти два выражения часто совпадают), как мы называем Шекспира, Гете, Гомера?»[6].
И.С.Тургенев выражением национального в поэзии считает всемирное. Пушкин, утверждает талантливый его последователь, не мог решать сразу столько поэтических задач, которые любая другая литература разрешает столетиями, постепенно проходя все этапы своего «взросления»: «Пушкин не мог всего сделать. Не следует забывать, что ему одному пришлось исполнить две работы, в других странах разделенные целым столетием и более, а именно: установить язык и создать литературу»[7]. Тургеневская речь во многом повторяла выводы Белинского («Александр Пушкин») и была воспринята как продолжение критической социологии 1840-х годов.
Белинский, поставивший Гоголя-обличителя выше Пушкина-лирика, заложил в общественное сознание на десятилетия (1840-1870-е годы) устойчивую убежденность в том, что историческое значение Пушкина исчерпано: «...По мере того как рождались в обществе новые потребности, ... все стали чувствовать, что Пушкин, не утрачивая в настоящем и будущем своего значения как поэт великий, тем не менее был и поэтом своего времени, своей эпохи, и что время это уже прошло...»[8]; «Равен ли по силе таланта или еще и выше Пушкина был Лермонтов - не в том вопрос: несомненно только, что, даже и не будучи выше Пушкина, Лермонтов призван был выразить собою и удовлетворить своею поэзиею несравненно высшее ... время, чем то, которого выражением была поэзия Пушкина»[9]. Белинский писал так в 1843 году, когда начинал свой цикл монографических статей о Пушкине: 1840-е годы требовали радикально-просветительского взгляда на действительность. Тогда могло показаться, что Пушкин - устоявшееся, классическое явление, отделенное от читателя эпохой (не важно, что со дня гибели поэта прошло всего пять лет).
И.С.Тургенев, во многом повторявший выводы ведущего критика 1840-х годов (утверждение о том, что Пушкин - первый поэт-художник, отношение к поэту как к устоявшемуся классическому явлению, отказ от всемирности значения пушкинского творчества), с ликованием наблюдает возвращение читательского интереса к Пушкину - отторжение поэта от современности заканчивается: «Мы уже указали на тот радостный факт, что молодежь возвращается к чтению, к изучению Пушкина; но мы не должны забывать, что несколько поколений сподряд (написание авторское - Л.С.) прошли перед нашими глазами, - поколений, для которых самое имя Пушкина было не что иное, как только имя, в числе других обреченных забвению имен»[10].
Поэт-художник явился в России, но явится ли когда-нибудь национально-всемирный поэт? Так заключает свою речь И.С.Тургенев, и именно настойчивое повторение того, что Пушкин не стал поэтом мировой литературы, насторожило главного оппонента Тургенева на Пушкинских празднествах - Ф.М.Достоевского[11].
У либерала-западника И.С.Тургенева в те дни был еще один идеологический противник, на которого, напомним, возлагались большие надежды со стороны славянофилов и С.А.Юрьева, как одного из устроителей торжеств, - И.С.Аксаков. Аксаков произнес свою речь на следующий день - 8 июня - после речи Достоевского. Аксаков, отказавшийся было произносить свое слово после Достоевского, ибо тот все разрешил и примирил все социально-философские тенденции времени в своей речи[12], вынужден был во многом вторить Достоевскому и одновременно отвечать Тургеневу. Тем не менее поразительна сходимость речей И.С.Аксакова и И.С.Тургенева в той их части, в которой оба литератора касаются национально-русских черт поэзии Пушкина.
Тургенев указывает на те свойства пушкинской поэзии, которые совпадают с «сущностью нашего народа»: «мужественная прелесть, сила и ясность его (Пушкинского - Л.С.) языка, ... прямодушная правда, отсутствие лжи и фразы, простота, ... откровенность и честность ощущений»[13].
Аксаков перечисляет «внутренние, нравственные черты» пушкинской поэзии, «чисто русского народного свойства»: «Я вижу их прежде всего в этом известном русском народном отвращении от всякого фразерства, от всего напыщенного, ходульного»; Пушкин никогда «не рисуется, не нянчится, не носится с своим «я» в отличие от многих европейских стихотворцев; народно также в пушкинском творчестве «чувство реальной, жизненной правды»; коренной чертой пушкинского творчества является ирония, «способность шутки, ... присутствие иронии в уме...»[14].
В остальном же речь И.С.Аксакова полемически направлена против тургеневской и шире - против западничества как явления общественной мысли. Основной ее тезис - почвенность пушкинской поэзии и ее всемирность. Аксаковская речь намного более полемична, чем тургеневская: ее произносил редактор начавшей недавно выходить газеты «Русь» (1880-1886), один из крупнейших публицистов того времени, и, естественно, возможность еще раз огласить свою программу импонировала автору речи.
И.С.Аксаков объясняет категорию народности исторически, так же, как и И.С.Тургенев. Но для Аксакова народность не является низшей ступенью национального самовоплощения в искусстве, а совпадает со всемирностью: разве Шекспир, Гете и Шиллер не народны? - и «только потому, что на их творениях лежит печать даров их народного духа, могли эти великие поэты и мыслители явить миру новые стороны духа общечеловеческого, обогатить ... сокровищницу общечеловеческого сознания»[15]. Однако для европейского художника народность является одновременно всемирностью оттого, рассуждает Аксаков, что народность в европейских странах «есть именно та самая стихия, которой образованный, органически правильно сложившийся слой народа ... естественно живет, движется и творит»[16]. В России же после петровских реформ «народность, как ртуть в градуснике на морозе, сжалась, сбежала сверху вниз, в нижний слой народный; правильное кровообращение в общем организме приостановилось, его духовная цельность была нарушена. <...> Умственное рабство перед европеизмом и собственная народная безличность провозглашены руководящим началом развития»[17]. Допушкинская поэзия начиная с Ломоносова и заканчивая непосредственными предшественниками Пушкина - Жуковским и Батюшковым - была еще «совершенно безлична в смысле народности»[18]. «Это был первый истинный, великий поэт на Руси и первый истинно-русский поэт, а по тому самому и народный, в высшем значении этого слова. <...> Он первый внес правду в мир русской поэзии и разрешил плен русского народного духа в доступной ему сфере искусства»[19]. Аксаков вторит Достоевскому, произнесшему свою потрясшую слушателей речь на том же семииюньском заседании Общества любителей российской словесности: Пушкин был первым интеллигентом, преодолевшим трагический послепетровский отрыв образованного меньшинства от народа и выразившим народное мировоззрение в его завершенности.
Пушкин «зовет чреды сменяющихся поколений к труду народного самосознания, к плодотворному служению истине на поприще правды народной, - чтобы сподобиться наконец русской «интеллигенции» стать действительным высшим выражением русского народного духа и его всемирно-исторического призвания в человечестве!» - заключает Аксаков свое выступление[20].
Тургенев тоже заканчивает свое обращение к собравшимся в зале Московского благородного собрания слушателям призывом к интеллигенции постигать народный дух, однако тургеневский вариант служения народу подразумевает скорее не поиски национальной идеи, а стремление к личностной свободе (либерализм): «... Так и мы будем надеяться, что всякий наш потомок, с любовью остановившийся перед изваянием Пушкина..., тем самым докажет, что он, подобно Пушкину, стал более русским и более образованным, более свободным человеком!»[21].
От праздника ожидали не полемики, а примирения. Тургенев отмечает, что «и десять, и пятнадцать лет тому назад - празднество, которое привлекло нас всех сюда, было бы приветствовано как акт справедливости, как дань общественной благодарности; но, быть может, не было бы того чувства единодушия, которое проникает теперь нас всех, без различия звания, занятий и лет»[22]. В 1880 году от представителей тогдашней блестящей русской словесности ждали примиряющего и разрешающего слова - позади была эпоха 1860-1870 годов. Сказать это слово довелось Ф.М.Достоевскому.
Значение речи Достоевского прежде всего в том, что социально-прагматический взгляд на Пушкина, заявленный последователями Белинского (место Пушкина в общественном движении России), сменился историософским (место Пушкина в движении русской идеи). Приведем кстати свидетельство современника Достоевского, ставшего очевидцем триумфа писателя 8 июня 1880 г. Д.Н.Любимов, сын соредактора катковского «Русского вестника» - Н.А.Любимова - передает слова стоявшего рядом с ним незнакомого человека: «Ведь это целый переворот в воззрениях! Ведь Белинский в этом и упрекал Пушкина...» - то есть в отказе Татьяны следовать за Онегиным в финале романа[23]. Тогдашние слушатели уловили в словах Достоевского «переворот в воззрениях» после Белинского - это было слишком очевидно для поколения, выросшего на идеях выдающегося критика.
Потрясающее впечатление слушателей от речи Достоевского было вызвано феноменом устного, произнесенного слова. Речь произнесенная и речь напечатанная («Московские ведомости». - 1880. - N 162. - 13 июня.) заметно различались: проповеднический, учительный дар Достоевского, его способность к внушению (вытекающая из его умения проникать в глубины человеческой души) заставили даже идеологического оппонента Достоевского - Глеба Успенского - восхищаться речью. Лишь прочитав речь в «Московских ведомостях» (факт публикации речи в газете М.Н.Каткова в немалой степени возмутил публициста «Отечественных записок»), Глеб Успенский пишет заметку, озаглавленную «На другой день». В заметке, помещенной в июньском номере журнала, Гл.Успенский писал о «всезаячьем свойстве» соображений Достоевского: «Прочитав ее (речь - Л.С.), и притом не один раз ..., мы нашли, что хотя в ней и есть слово в слово то самое, что передано нами, но что, кроме этого, в ней есть еще и нечто такое, что превращает ее в загадку, которую нет смысла разгадывать и которая сводит весь смысл речи почти на нуль. Дело в том, что г.Достоевский к всеевропейскому, всечеловеческому смыслу русского скитальчества ухитрился присовокупить великое множество соображений уже не всечеловеческого, а всезаячьего свойства»[24].
Раздраженная реакция Глеба Успенского на прочтение речи существенно отличается от его же восприятия речи в зале Московского дворянского собрания. Тогда, непосредственно после события речи, известный прозаик писал, что Достоевский «нашел возможным ... привести Пушкина в этот зал и устами его объяснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске. До Ф.М.Достоевского этого никто не делал, и вот главная причина необыкновенного успеха его речи»[25].
Остальные очевидцы триумфа Достоевского единодушно отмечают необычайное по силе впечатление от речи, магию учительного слова. «Не бывшие на заседании и познакомившиеся с его речью в чтении уже и тогда высказывали удивление, почему она произвела такое потрясающее впечатление <...> Есть ораторы, которые своим чтением ослабляют впечатление, и произведения их выигрывают в чтении. Достоевский своим надтреснутым голосом, манерой чтения, искренностью, экспрессией - способен был, как электрическим током, зажигать слушателей: недописанное в речах таких ораторов договаривается мастерством произношения», - утверждает А.М.Сливицкий (детский писатель, один из организаторов празднеств)[26]. А.И.Суворина (жена газетного магната) вспоминает: «Но вот явился на сцену Ф.М.Достоевский с горящими глазами и всегда проникновенным взором <...> Надо сказать, что Достоевский удивительно читал и вообще говорил вдохновенно, и страшно действовал на слушателей...»[27]. Ей вторит уже упоминавшийся Д.Н.Любимов: «Я также был сильно взволнован речью Достоевского и всей обстановкой ее. Многое я тогда не понял[28], и многое потом, при чтении речи, показалось мне преувеличенным. Но слова Достоевского, а главное - та убедительность, с которой речь его была произнесена, та вера в русское будущее, которая в ней чувствовалась, глубоко запали мне в душу...»[29].
Основной отчет о речи содержится в письме Ф.М.Достоевского к А.Г.Достоевской от 8 июня. «Я читал громко, с огнем. Все, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом. (Это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений). Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил - я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулось ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты - все это обнимало, целовало меня. <...> вдруг ... останавливают меня два незнакомые старика: «Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили, Вы наш святой, вы наш пророк!». «Пророк, пророк!» - кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. «Вы гений, вы более чем гений!» - говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя - есть не просто речь, а историческое событие! <...> С этой поры наступает братство и не будет недоумений. «Да, да!» - закричали все и вновь обнимались, вновь слезы» (30, кн.1, 184-185). Достоевский был немедленно объявлен почетным членом Общества любителей российской словесности, а затем, после речи Аксакова, увенчан лавровым венком.
Достоевский поделил творчество Пушкина на три периода: в первый поэт указывает отрицательный тип времени, связанный с байронизмом; во второй автор «Евгения Онегина» отыскивает идеал в родной земле; в третий трансформирует русскую идею во всемирную. Пушкин сумел обозначить главнейшую особенность русского интеллигента, считает Достоевский. Это - духовное скитальчество. «В Алеко Пушкин уже отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем. Отыскал он его, конечно, не у Байрона только. Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле, поселившийся. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать ... мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского - интеллигентного общества, то все равно ударяются в социализм, которого не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно <...> Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастие, чтобы успокоиться; дешевле он не примирится...» (26, 137).
Достоевский связывает появление типа скитальца с национальным расколом после Петровской реформы - появляется сословие людей, отторгнутое от национально-культурной почвы, заимствовавшее европейские идеи о самоценности личности, но не скрепившее эти идеи православной традицией смирения и жертвенности. Достоевский указывает «гордому человеку» именно такой выход: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве». Вот это решение по народной правде и народному разуму. «Не вне тебя правда, а в тебе самом: найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду» (26, 139).
Скитальчество как духовная стихия оторванного от почвы типа личности заимствована Пушкиным не только у Байрона (Чайльд-Гарольд - паломник, странник, бежавший от бесцельности - в бесцельность), но и у Ч.Р.Метьюрина (1780-1824). Роман Метьюрина «Мельмот-Скиталец» (1820) был знаком Пушкину еще в начале двадцатых годов[30]. В восьмой главе «Евгения Онегина» герой романа появляется в Петербурге, и свет гадает:
- «...Скажите, чем он возвратился?
- Что нам представит он пока?
- Чем ныне явится? Мельмотом,
- Космополитом, патриотом,
- Гарольдом, квакером, ханжой,
- Иль маской щегольнет иной...»
У Достоевского в черновиках к «Бесам» есть запись, относящаяся к Ставрогину: «Губернаторша считает его за Мельмота» (11, 126). Мельмотизм - это демонизм особого качества. Это не мировая скорбь байронического сверхгероя, а скитальчество, связанное с потерей Бога. (Мельмот в романе Метьюрина - человек, продавший душу дьяволу и на протяжении отмеренных ему полутора веков тщетно искавший того, кто бы согласился поменяться с ним судьбой.) Кстати, в цитированной строфе восьмой главы пушкинского романа в стихах Гарольд занимает четвертую позицию в перечислении возможных «масок» Онегина, в то время как Мельмоту отведена первая ... Достоевский продолжает художнически исследовать то явление, которое открыл в русской жизни Пушкин.
Достоевский продолжает об Онегине (и вместе с тем о первом периоде пушкинского творчества, выражением которого явились типы Алеко и Онегина): «Правда, и он любит родную землю, но ей не доверяет. Конечно, слыхал и об родных идеалах, но им не верит. Верит лишь в полную невозможность какой бы то ни было работы на родной ниве, а на верующих в эту возможность ... смотрит с грустною насмешкой. <...> Не такова Татьяна: это тип твердый, стоящий твердо на своей почве. Она глубже Онегина и, конечно, умнее его. <...> Это положительный тип, а не отрицательный, это тип положительной красоты...» (26, 140).
Пушкин нашел идеал в родной земле. «Положительный тип» Татьяны автор речи связывает с народно-христианским мироощущением, в поступках Татьяны - с нравственными установлениями, закрепленными православной традицией (кодексом поведения). Достоевский исследует ситуацию романного финала. Татьяна отвергает Онегина: «Но какое может быть счастье, если оно основано на чужом несчастии? Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо - не Шекспира какого-нибудь, а просто честного старика, мужа молодой жены. ... И вот только его надо опозорить, обесчестить и замучить и на слезах этого обесчещенного старика возвести ваше здание! Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии? Вот вопрос. И можете ли вы допустить хоть на минуту идею, что люди, для которых вы строили это здание, согласились бы сами принять от вас такое счастие, если в фундаменте его заложено страдание ... хоть и ничтожного существа, но безжалостно и несправедливо замученного, и, приняв это счастие, остаться навеки счастливыми?» (26, 142).
Достоевский ставит слушателя (и читателя) своей речи перед парадоксом. Таким же парадоксом искушал Иван Карамазов Алешу в главе «Бунт» книги «Pro и contra» своего последнего романа. Иван задал Алеше вопрос: «Скажи мне сам прямо, ... отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо необходимо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот этого самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях..!» (14, 223-224).
Татьяна, как и Алеша, отвергают возможность личного благоустроения, в основе которого лежит устранение чужой воли (стремления к жизни). Достоевский продолжает эту мысль: «Скажут: да ведь несчастен же и Онегин; одного спасла, а другого погубила!» (26, 142). Татьяна не погубила Онегина и не могла его погубить, утверждает великий психолог, ибо «она знает, что он принимает ее за что-то другое, а не за то, что она есть, что не ее даже он и любит, да и не способен даже кого-нибудь любить, несмотря на то, что так мучительно страдает! Любит фантазию, да ведь он и сам фантазия. <...> У него нет никакой почвы, это былинка, носимая ветром» (26, 143). Стало быть, страдание Онегина отличается от страдания Татьяны - страдание Онегина «беспочвенно» (бес-почвенно), в то время как «у ней и в отчаянии и в страдальческом сознании, что погибла ее жизнь, все-таки есть нечто твердое и незыблемое, на что опирается ее душа. Это ее воспоминания детства, воспоминания родины, деревенской глуши...» (26, 143).
После открытия типа Татьяны Пушкин «провел пред (написание авторское - Л.С.) нами в других произведениях этого периода ... целый ряд положительно-прекрасных русских типов, найдя их в народе русском. Главная красота этих типов в их правде, правде бесспорной и осязательной...» (26, 143-144). Продекламированный писателем (слово не очень удачное для обозначения манеры публичного чтения Достоевского - см. примеч. 25, 26, 28) за день до события речи монолог Пимена комментируется в самой речи : «О типе русского инока-летописца, например, можно было бы написать целую книгу, чтоб указать всю важность и все значение для нас этого величавого русского образа, отысканного Пушкиным в русской земле, им выведенного, им изваянного и поставленного пред нами теперь уже навеки в бесспорной, смиренной и величавой духовной красоте своей, как свидетельство того мощного духа народной жизни, который может выделять из себя образы такой неоспоримой правды» (26, 144). (Эта характеристика Достоевского поразительно совпадает с пониманием духовной цельности типа летописца, которое предлагает сам Пушкин - см. примеч.3).
Значение второго периода пушкинского творчества (вернее, второго этапа пушкинской философии жизни), утверждает великий реалист, - в возвращении народной идеи в русло общенациональной жизни, в указании на неминуемость воссоединения «образованного меньшинства» с народом: «...Не было бы Пушкина, не определилась бы ... с такою непоколебимою силой ... наша вера в нашу русскую самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные силы, а затем и вера в грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов» (26, 145).
Воззрение самого Достоевского на исторические судьбы русского народа, с такой полнотою выраженное им в «Дневнике писателя» на протяжении двух лет его самостоятельного издания (1876-1877), находит свое подтверждение в художественной идеологии Пушкина. Третий, последний этап творчества поэта явился этапом «прогностическим», моделирующим историческое движение всей русской нации: «...К третьему периоду можно отнести тот разряд его (Пушкина - Л.С.) произведений, в которых преимущественно засияли идеи всемирные, отразились поэтические образы других народов и воплотились их гении» (26, 145). Концепция исторического мессианства русского народа была заявлена великим современником Пушкина - Гоголем и оформлена в духовной прозе писателя. Несомненно однако (и Достоевский доказывает это), что именно Пушкин смог обнаружить возможность такого исторического исхода для национального духа: «В самом деле, в европейских литературах были громадной величины художественные гении - Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры. Но укажите хоть на одного из этих великих гениев, который бы обладал такою способностью всемирной отзывчивости, как наш Пушкин. И эту-то способность, главнейшую способность нашей национальности, он именно разделяет с народом нашим, и тем, главнейше, он и народный поэт» (26, 145). «Всемирная отзывчивость» Пушкина является пророческой чертой его поэзии: «Став вполне народным поэтом, Пушкин тотчас же, как только прикоснулся к силе народной, так уже и предчувствует великое грядущее назначение этой силы. Тут он угадчик, тут он пророк» (26, 147). Ибо смысл русской истории, по глубочайшему убеждению Достоевского-мыслителя, состоит в ее тяготении ко всемирности: «Мы не враждебно..., а дружественно, с полною любовью приняли в душу нашу гении чужих наций, всех вместе, не делая преимущественных племенных различий, ... умея инстинктивно ... различать, снимать противоречия, извинять и примирять различия, и тем уже выказали наклонность и готовность нашу ... ко всеобщему общечеловеческому воссоединению во всеми племенами великого арийского рода. Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только ... стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите» (26, 147).
Достоевский завершает свою речь тезисом об открытости пушкинского творчества, его универсальности: «Если бы жил он дольше, может быть, явил бы бессмертные и великие образы души русской, уже понятные нашим европейским братьям, <...> успел бы разъяснить всю правду стремлений наших. <...> Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем» (26, 148-149). Эмоциональное напряжение в зале после этих слов (ему соответствовал в письменном варианте словесно-стилевой каданс) достигло своего пика. Обратимся к свидетельству Д.Н.Любимова: «Последние слова своей речи Достоевский произнес каким-то вдохновенным шепотом, опустил голову и стал как-то торопливо сходить с кафедры при гробовом молчании. Зала точно замерла, как бы ожидая чего-то еще. Вдруг из задних рядов раздался истерический крик: «Вы разгадали!» - подхваченный несколькими женскими голосами на хорах. Вся зала встрепенулась. Послышались крики: «Разгадали! Разгадали!», гром рукоплесканий, какой-то гул, топот, какие-то женские взвизги. Думаю, никогда стены московского Дворянского собрания ни до, ни после не оглашались такою бурею восторга. Кричали и хлопали буквально все - и в зале и на эстраде. Аксаков бросился обнимать Достоевского, Тургенев, спотыкаясь, как медведь, шел прямо к Достоевскому с раскрытыми объятьями. Какой-то истерический молодой человек, расталкивая всех, бросился к эстраде с болезненными криками: «Достоевский, Достоевский!» - вдруг упал навзничь в обмороке. <...> Достоевского увели в ротонду. ... он видимо как-то ослабел ... Зал продолжал волноваться»[31].
Так закончилось основное событие Пушкинских торжеств 1880 года - речь Достоевского. Пушкинские празднества официально завершились вечером того же дня (напоминаем, что Достоевский прочел на литературно-музыкальном вечере стихотворение «Пророк»). Пушкинские дни в Москве в июне 1880 года действительно стали исторической вехой: через полгода не стало Достоевского, и его речь была воспринята современной ему общественной мыслью как его завещание. Тургенев скончался три года спустя - в 1883 году. Встреча многих русских литераторов с Тургеневым на этих торжествах была тоже последней. Крупнейшие русские писатели соотнесли Пушкина не только с тогдашней современностью, но и со своим творчеством. По сути, всякая речь о Пушкине становилась бесценным автокомментарием, помимо множества других жанровых и содержательных значений. За три дня русская литература преодолела культурно-духовное пространство, измеряемое по меньшей мере десятилетием: из 1870-х годов был совершен переход не только в 1880-е, но скорее, в 1890-е годы, с преимущественным интересом девяностых годов к философии и мистике истории.
| Л.Н.Синякова |
П р и м е ч а н и я |
|
1 | | О подготовке и проведении пушкинских празднеств 1880 года см.: Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. в 30 т. - Т.26. - Л., 1984. - С.441-469. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте. В скобках указываются том и страница. См. также: Ф.М.Достоевский в воспоминаниях современников: В 2 т. - Т.2. - М., 1990. - С.392-438; С.451-456. В примечаниях даются ссылки только на второй том. |
2 | Достоевский в воспоминаниях современников. - C.393. |
3 | А.С.Пушкин-критик. - М., 1978. - С.179. |
4 | Грот Яков Карлович (1812-1893) - историк литературы, языковед, переводчик. См.: Достоевский Ф.М. - Т.28, кн.2. - С.558. |
5 | Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем в 30 т. Сочинения: В 12 т. - Т.12. - М., 1986. - С.343-344. |
6 | Там же. - С.345. |
7 | Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Сочинения: В 12 т. - Т.12. - М., 1986. - С.345. |
8 | Белинский В.Г. Соч. в 3 т. - Т.3. - М., 1948. - С.178. |
9 | Там же; Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем в 30 т. Сочинения: В 12 т. - Т.12. - М., 1986. - С.348. |
10 | Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем в 30 т. Сочинения: В 12 т. - Т.12. - М., 1986. - С.348. |
11 | «...Ничто уже не помешает поэзии, главным представителем которой является Пушкин, занять свое законное место среди прочих законных проявлений общественной жизни. Была пора, когда изящная литература служила почти единственным выражением этой жизни; потом наступило время, когда она совсем сошла с арены <...> Под влиянием старого, но не устаревшего учителя (А.С.Пушкина - Л.С.) ... законы искусства, художнические приемы вступят опять в свою силу и - кто знает? - быть может, явится новый, еще неведомый избранник, который превзойдет своего учителя и заслужит вполне название национально-всемирного поэта, которое мы не решаемся дать Пушкину, хотя и не дерзаем его отнять у него» - Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем в 30 т. Сочинения: В 12 т. - Т.12. - М., 1986. - С.349. |
12 | В письме к А.Г.Достоевской от 8 июня 1880 г. Ф.М.Достоевский делится своими впечатлениями, в частности, и об отказе А.С. Аксакова выступать после автора письма: «После часу почти перерыва стали продолжать заседание. Все было не хотели читать. Аксаков вошел и объявил, что своей речи читать не будет, потому что все сказано и все разрешило великое слово нашего гения - Достоевского. Однако мы все заставили его читать» (30, кн.1, 185). |
13 | Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем в 30 т. Сочинения: В 12 т. - Т.12. - С.344. |
14 | Аксаков К.С., Аксаков И.С. Литературная критика. - М., 1981. - С.272-273. |
15 | Аксаков К.С., Аксаков И.С. Литературная критика. - С.265. |
16 | Там же. - С.264. |
17 | Там же. - С.265. |
18 | Там же. - С.267. |
19 | Там же. - С.279. |
20 | Аксаков К.С., Аксаков И.С. Литературная критика. - С.280. |
21 | Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем в 30 т. Сочинения: В 12 т. - Т.12. - С.351. |
22 | Там же. - С.348. |
23 | Достоевский в воспоминаниях современников. - С.416. |
24 | Там же. - С.403. |
25 | Достоевский в воспоминаниях современников. - С.398. |
26 | Там же. - С.422. |
27 | Там же. - С.422. |
28 | Автору воспоминаний в 1880 г. исполнялось 16 лет. (Дмитрий Николаевич Любимов, 1864-1942). |
29 | Достоевский в воспоминаниях современников. - С.419. |
30 | См.: Алексеев М.П. Ч.Р.Метьюрин и его «Мельмот Скиталец» // Метьюрин Ч.Р. Мельмот Скиталец. - М., 1983. - С.621-626. |
31 | Достоевский в воспоминаниях современников. - С.418-419. Автор речи сообщает А.Г.Достоевской в письме от 8 июня: «Заседание закрылось. Я бросился спастись за кулисы, но туда вломились из залы все, а главное женщины. Целовали мне руки, мучали меня. Прибежали студенты. Один из них, в слезах, упал передо мной в истерике на пол и лишился чувств. <...> Я ослабел и хотел было уехать, но меня удержали силой. В этот час времени успели купить богатейший, в 2 аршина в диаметре лавровый венок, и в конце заседания множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увенчали меня при всей зале венком: «За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!». Все плакали, опять энтузиазм» (30, кн.1, 185). |
|